Сейчас Колька, сидя на скамейке и положив голову на огромную самодельную клетку, думал о том, что его любимую Черную Спинку никто, конечно, не похоронил, что ее просто выбросили куда-нибудь в мусоропровод или в урну, стоявшую во дворе. «На пианино играет! – со злостью думал он о Неле, виня почему-то во всем ее одну. – Музыку любит! А больную птицу – на кухню: в духоту, в темень… Верно я сказал, что девчонки – предательницы. Все до одной!..»
Как бы вызванный этими его мыслями, сзади раздался певучий голос:
– Послушай, Свистун…
Он узнал Олю Воронец и, не повернув головы, продолжал угрюмо глядеть на зеленый холмик за деревянной изгородью. Тогда Оля сама подошла к изгороди, чтобы Колька мог и ее увидеть, не меняя своей позы. В руках у нее был карандаш и блокнотик.
– Я вот тут последние дела записываю на дорогу. Адреса, телефоны. Мне номер твоей квартиры нужен: нам же с тобой переписываться… придется. В одном доме живем, а квартиры твоей не знаю.
– Сорок третья… – ответил Колька, не отводя глаз от холмика и по-прежнему опершись щекой о пустую клетку.
Оля записала с таким видом, будто ей это было вовсе не нужно, но она просто обязана была: задание – ничего не поделаешь!
Она спрятала свой блокнотик и уже сделала шаг в сторону, но вдруг задержалась и спросила:
– Ты что на газон уставился?
Колька промолчал. Она не уходила.
– Откуда у тебя такая громадная клетка?
– Сам сделал.
– Зачем такую большую?
– Ты на одном месте… целый день сидеть можешь? – вопросом ответил Колька.
– Нет.
– И птица не может.
– А где она? Выпустил, что ли?
– Нет, она умерла…
– И ты из-за этого такой… грустный? Из-за птицы?
– Скажи еще: «Из-за какой-то там птицы!..» Все так говорят.
– Зачем же?..
Оля присела на корточки и снизу заглянула Кольке в глаза.
– Чего тебе? – отмахнулся он. И с ужасом почувствовал, что глаза его сами собой становятся мокрыми. Он изо всех сил напрягся, но ничего поделать не смог – слезы стояли в глазах.
– Что ты? – дрогнувшим голосом сказала Оля. – Из-за птицы?..
Он мог бы объяснить: ему тяжело не только из-за этой… вдруг опустевшей клетки. А и потому, что, вернувшись, он не почувствовал, что приехал домой, хоть на столе красовался пирог и встретили его торжественным маршем. Он мог бы объяснить, что в прошлом году летом переписал из газеты чужие стихи и выдал их за свои и попросил Олю прочитать в родительский день, чтобы доказать Елене Станиславовне и отцу, что тоже чего-то стоит и чем-то на свете увлекается… кроме своих птиц. Оля, как всегда борясь за справедливость, отыскала тогда эти стихи в газетной подшивке (и как только они запомнились ей!), а потом, подойдя к Кольке, тихо, чтобы никто не услышал, но очень отчетливо произнесла: «Позор! Это же воровство». И разорвала стихи на клочки… Другим она сказала, что стихи были просто плохие. «А обещал написать хорошие… – добавила она при всех, обратясь к Кольке. – Эх ты, Свистун!»
В тот родительский день, после концерта, Колька слышал, как мамы допытывались: «Почему ты не пела?.. Почему ты не выступал? Почему не участвовал в пьесе?..» А отец и Елена Станиславовна ничего не спросили у Кольки. Они вручили ему пакет с фруктами. Такого большого пакета не привезли, кажется, никому. И всё… Но разве Кольке нужны были эти фрукты? Он предпочитал лесную костянику и ягоду рябину, от которой сводило челюсти, но которую его научили любить птицы.
Все это он мог бы объяснить Оле Воронец, когда она, сидя на корточках, упрямо заглядывала ему в глаза. Но он ничего ей не рассказал.
– У тебя две пуговицы на рубашке оторвались, – сказала Оля. – Пришей. Или скажи маме.
– У меня нет мамы.
– Нету?.. А строгая женщина… в темном костюме?
– Это не мама.
– Прости, пожалуйста…
Оля продолжала рассматривать его так, будто до этого дня ей был известен какой-то совсем другой мальчишка, по прозвищу Колька Свистун, а того, который сейчас оперся щекой о пустую клетку, она встретила первый раз. Колька боялся, что слезы предательски потекут по щекам, Оля увидит их и уже не будет сомневаться в том, что он плачет. Ему очень хотелось, чтобы она поскорее ушла, но не знал, как прогнать ее. И вдруг вспомнил, что Оля злилась, когда в лагере называли ее красивой, она тут же прекращала разговор и, с ненавистью взглянув на своего собеседника, удалялась независимой быстрой походкой. Он вспомнил это и, не поворачивая головы в ее сторону, сказал:
– А правду говорят, что ты… красивая.
– Ты это на газоне разглядел?
Оля не рассердилась и не сорвалась с места. Колькины слова были ей, кажется, даже приятны. По крайней мере, она пригладила волосы и расправила свою нарядную плиссированную юбку, которая синим полушарием расположилась прямо на траве: Оля продолжала сидеть на корточках.
Неожиданно Кольку выручил Рудик Горлов, появившийся во дворе с фотоаппаратом.
– А-а… Вот я вас и щелкну! – воскликнул он своим шепелявым голоском. – Интересный получится снимочек: «Последняя встреча перед разлукой!» А когда издадут книжицу под названием «Переписка Оли и Коли», мы эту фотографию на первую страничку тиснем…
Рудик любил уменьшительные слова, и оттого его фразы казались приторными и липкими. В четвертом и пятом классах Рудик сидел по два года и поэтому был старше своих одноклассников, а ходил он летом в коротких штанах, которые именовал «шортами». На голове у Рудика был берет с хвостиком, франтовато сдвинутый чуть-чуть набок.
– Беретик сюда направляется, – зло прошептала Оля. Так она называла Рудика. И поднялась с травы. – Ну, я пойду…