«Был, – отвечали ему. – Вырезали. Ерундовое дело!»
И снова все та же неотвязная мысль рвала сердце: «А если бы больница оказалась ближе? А если бы дорога в лесу была проходимее?» Он слышал мамин голос: «У меня нет никого роднее тебя. И не будет».
То далекое лето, поначалу такое беспечное, неотступно стояло перед его глазами и никак не хотело становиться воспоминанием…
Начальник лагеря обожал принимать делегации. Тогда в любую жару он появлялся среди душного леса в темном костюме и при галстуке. Как экскурсовод, ходил он с вытянутым вперед указательным пальцем, объясняя, что беседка называется беседкой, а библиотека – библиотекой; похлопывал по плечу всех встречных ребят, хотя в остальные дни еле с ними здоровался, и тоном во все вникающего отца родного невпопад задавал вопросы: «Ну, как прошла линейка? Что было на совете лагеря?»
«Линейка» и «совет лагеря» – это были те немногие пионерские термины, которые он знал наизусть. Почти никто из ребят не помнил его имени-отчества, а все так прямо и называли – начальником. Он, казалось, был твердо убежден, что пионерлагерь для того главным образом и существует, чтобы его можно было показывать комиссиям и туристам.
Оля не любила начальника лагеря. И однажды, когда руководство из постройкома оглядело все лагерные объекты, когда начальник утомленно произнес свою любимую фразу: «Вот так мы и живем!», а руководство благодарно ответило ему: «Хорошо живете!», Оля неожиданно для всех вмешалась в разговор:
– И все это сделал Феликс!
– Кто-кто? – подчеркивая свое особое внимание к «голосу детей», заинтересовалось руководство. – Пионер? Как его фамилия?
– Нет, это старший вожатый… Феликс! Мы его по фамилии не называем.
Начальник лагеря побледнел, а руководство что-то записало в блокнот, на обложке которого было золотом выгравировано: «Делегату профсоюзной конференции».
Феликс тоже не любил начальника и работал в лагере потому, что не хотел на целое лето расставаться с ребятами, которых знал уже три с лишним года: в школе у них он был старшим вожатым. И подрабатывать ему было необходимо.
– Органичное сочетание лирики с прозой жизни, – говорил он.
Еще мальчишкой в Крыму Феликс наткнулся на мину, и ему оторвало правую руку.
«Эхо войны!» – говорил он, поглаживая свой пустой рукав, заправленный за пояс.
Ребята слагали легенды о его левой руке: он мог с ее помощью вскарабкаться на вершину любой, даже самой высокой сосны; сколько угодно раз переплыть широчайшую реку; превратить в подкову кусок металла…
Кольке Свистуну казалось, что характер Феликса был чем-то неуловимо похож на характер мамы: старший вожатый не любил перекладывать на плечи окружающих свои заботы и никому не жаловался на то, как это трудно – целые дни проводить в школе, да еще учиться заочно на третьем курсе пединститута, да еще быть начальником городского штаба дружинников. Впрочем, Колька находил мамины черты у всех хороших людей, которые встречались ему на пути.
Да, много разных дел было у Феликса, но ребята больше всего гордились тем, что их вожатый стал главным дружинником в городе. Они рассказывали, что Феликс отважно и хладнокровно «одной левой», как говорили они, распутывал самые жуткие и загадочные преступления.
По вечерам, когда, перебивая друг друга, как заговорщики, то громче, то тише переговаривались деревья, а заросли, окружавшие лагерь, были полны приглушенных шорохов, девочки, поеживаясь, просили Феликса поведать о том, как он расправлялся с бандитами и другими особо опасными нарушителями спокойствия.
«Извините… Я, конечно, очень виноват перед вами, но „особо опасных“ нету, – полушепотом, в тон девочкам, ответил как-то вожатый. – И не потому, что городок еще маленький и совсем новый. Завод, стройка да тридцать или сорок домов. Надо сосчитать… Если же „опасные“ вдруг появятся, мы с ними справимся. Вот увидите! Ненавижу бандитов… Даже „начинающих“! Ненавижу…»
«Вот уви-идите!» – часто повторял Феликс, многозначительно растягивая слово «увидите», словно заглядывал при этом куда-то с высоты своего длиннющего роста.
«Старший вожатый обязан быть длинным, – говорил Феликс. – Ведь он один на всю школу. Так вот, чтобы вам легче было разыскать его, он должен возвышаться. Как я, например».
Иногда Оля Воронец помогала Феликсу и тоже ходила по городу с красной повязкой: он доверял ей. За ними увязывалась и Олина подруга по прозвищу Белка.
В самый последний лагерный день все собрались возле старого дуба. Там всегда провожали лето… Потрескивал костер, словно кто-то тихонько надламывал сухие поленья и сучья. Искры оранжевыми бабочками взлетали и таяли, так и не добравшись до узорчатого шатра, образованного ветвями. Звезды просвечивали сквозь листву, словно подглядывали, что это там, возле костра, происходит?
Вперед вышла председатель совета лагеря Люба Янкевич – длинноногая и нескладная девочка, которая всегда казалась выросшей из своих платьев, стеснялась этого и прятала смущение за нарочитой самоуверенностью. Она объявила:
– Мы сегодня прощаемся не только с летом и лагерем… Мы прощаемся с Олей. Но я убеждена, я уверена, что наша дружба…
Все стали искать глазами Олю Воронец. В темноте это было не так уж легко, и, чтобы перестали вертеть головами, Оля поднялась и вышла к костру.
– До свидания, – сказала она. – Хотя мы можем больше никогда не увидеться…
Феликс тоже вышел к костру. Погладил пустой рукав: он волновался.